«Иные гейши выходят в замужество. Например, государственный деятель эпохи Мэйдзи был женат на гейше. Иные, кроме патента на гейшество, берут патент на ойран, – тогда до конца дней они остаются в почетной свободной любви, эти единственные свободные в Японии женщины. Институт гейш в Японии очень древен, – и слово «гейша» – новое слово, ибо оно существует только с токугавской эпохи, ибо раньше гейши назывались сирабёси, что значит – белый, чистый тон.
«Это выдумка европейцев, что в японском языке нет слова любовь. Есть, в десятке вариантов. И выдумка европейцев, дальше порта не забиравшихся, – нелепица о срочных японских браках: японцы о таких не знают.
«Но совершенно не выдумка, что японский народ не стыдится обнаженного тела и естественных отправлений человеческого организма. В Икахо однажды, у сернистых источников, я услышал женский писк, присущий только европеянкам, – я пошел расследовать и установил, что к моей спутнице в ванну собирались лезть мужчины-японцы. У японцев нет понятия мыть лицо и руки так, как это делают европейцы. Они каждодневно обмываются с головы до ног. Поэтому в каждом доме есть бочкообразная деревянная ванна. Воду в ванну наливают такой горячести, что я в такой воде сварился бы. А поскольку у японцев все наоборот, – вытираются они не сухим полотенцем, а мокрым, тем самым, которым они мылись, которое служило мочалкой. В городах, где никак не убережешься от озорства европейцев, сейчас общественные бани разделены, женщины моются отдельно, но банщики в женских отделениях – мужчины. Уборные в Японии – общие, и помню, как фраппированы были моя спутница и миссис Гиршбейн, жена американо-еврейского писателя Перетца Гиршбейна, когда в театре заместитель Осанаи по Цукидзи Такахаси-сан, приведши их к уборной, со всею вежливостью французского языка предложил им в уборную проследовать, – они прошли сквозь строй мужчин к кабинам, – и через минуту Такахаси постучал им, сообщив, что мужчины, то есть мы, отправляются в ресторан.
«До сих пор еще невесту жениху приискивают родители, всячески беря на себя ответственность. Еще так недавно, во времена Токугава, тот нож, который родители давали невесте, был неминуемым порогом из дома мужа. Вдова называется – умерший человек. Теперь в самурайских и цеховых семьях этот же нож является и порогом для девушки, раньше воли отца отдавшей свое целомудрие. – Но за городом, в деревнях, до сих пор сохранился праздник пришествия покойников с того мира, – бон, – июльский праздник созревания ячменя. К ночи тогда зажигают на дворах фонарики, чтобы осветить дорогу покойникам. Люди в полях пляшут хороводы, в мугикокаси – в хороводе «падения ячменя». И эта ночь свободна для совокупления сельчан. Если в эту ночь у девушки нет любовника, родители нанимают его, чтобы их дочь не была опозорена нелюбовью. И до сих пор, – утверждает профессор Е. Г. Спальвин, давший материалы для абзаца, – сохранился кое-где в деревнях обычай общего обладания девушкой до брака, когда только после брака девушка переходит в единоличное обладание мужу, – причем она за это платит обществу «первой ночью» в честь богини Каннон, богини милосердия.
«Тысячелетия мира мужской культуры совершенно перевоспитали женщину, не только психологически и в быту, но даже антропологически. Даже антропологический тип японской женщины весь в мягкости, в покорности, в красивости, – в медленных движениях и застенчивости, – этот тип женщины, похожий на мотылька красками, на кролика движениями. – Даже жены профессоров, европейски образованных людей, встречали меня на коленях. – Онна дайгаку – великое поучение для женщин – японский домострой – учит навсегда подчиняться отцу, мужу, сыну, – никогда не ревновать, никогда не перечить, никогда не упрекать. И в каждой лавочке продаются три обезьяны, символ женской добродетели: обезьяна, заткнувшая уши, – обезьяна, закрывшая глаза, – обезьяна, зажавшая рот. Так решили философию пола – буддизм, феодализм, Восток, – и это живо до сих пор».
«Дневники с Синсю. – … Я проснулся на рассвете, и я не сразу понял, где я. Было кругом темно, и рядом пел петух, петуху отвечали другие петухи, и так же рядом пел соловей. Эти звуки были похожи на звуки русской деревни. Я осмотрелся. Сёдзи – бумажные стены – были сдвинуты, и верхушка их горела красными полосами восходящего солнца. Хибати по-тухнул, было холодно холодом апрельского рассвета. Рядом со мною на полу, на татами, на циновках, в кимоно спали Сигэмори и Канэда. И я понял, я в Японии, путешествую по Синею, ночую в доме крестьянина-писателя Тития-сан. Я лежал так же, как Сигэмори и Канэда, в ватном ночном кимоно. На полу в полумраке были разбросаны книги, которые мы рассматривали с вечера.
«И я очень больно стал думать о том, что вот те петухи и соловей, которые разбудили меня, поют совершенно так же, как петухи и соловьи в десятке тысяч километров отсюда, на моей родине, в России, – и почему так случилось, что люди говорят и живут по-разному? –
«Роса рассвета не задерживалась бумажными стенами, я двинулся, и на меня посыпались капли росы.
«Эти дни – очень странные дни. Японцы, даже мои друзья, не говорят нет – этого не допускают их традиции, и, когда надо сказать нет, они не понимают и не слышат меня. Мы идем из дома в дом, горами, в японских Альпах, в версте над уровнем моря, наш маршрут составлен японскими писателями, у нас для каждого дома есть письмо. Наш маршрут неизвестен полиции, полиция следит за нами в расстоянии версты. Поэтому нас встречают везде очень сердечно. Но через полчаса после нашего прихода в ворота вползает ину, собака. Хозяин куда-то уходит. И между нами и хозяином вырастает стена. Мне не говорят нет, но понятно, что оставаться здесь уже нельзя. И мы идем дальше. Ти-тия-сан оставил нас ночевать.