«Европеец – американский гражданин мистер Смит или Райт из Шанхая – презирает Японию. Он говорит с величайшим презрением:
«– Это, черт знает, что такое, каждый японец – обязательно идиот, а пять японцев вместе – такие наглые жулики, что с ними ничего невозможно сделать, и они тебя вокруг пальца обведут. Это же не страна, а черт знает, что такое!
«Никак не разделяя мнения мистера Райта о Японии, тем не менее я очень его понимаю. В общежительном отношении эта страна – европейцу неудобна. Зимой в этой стране холодно и сыро. Летом в этой стране неимоверно жарко и – опять сыро, так сыро, что все пиджаки мистера Смита и его ботинки покрываются плесенью. Нельзя достать настоящего сливочного масла, ибо такового нет, и невозможно получить настоящего хлеба, ибо, как европейцы не разбираются в тридцати способах варения риса, так и японцы не имеют толкового понятия о качестве хлеба. Ветчину европеец должен есть в консервах, привезенную из Австралии, квартиры, такой, чтобы не дуло с пола и из окон, в Японии найти невозможно, ибо, хотя там и строят европейские коттеджи, все равно они строятся на японский лад, картонными фонариками, в которых все дрожит и отовсюду дует. Все европейцу в Японии дорого, ибо японский табак ему непривычен, а на английский – баснословные пошлины. Ибо у европейца такие потребности, которых нет у десяти японцев. Ибо – даже в универсальных магазинах – две цены: для японцев и для иностранцев.
«Но все это мелочи перед тем основным, что решает все, – перед тем, что в Японии не уважают европейца, белого человека. С ним совершенно вежливы и совершенно вежливо спрашивают на границе, кто у него бабушка, и неукоснительно просят развязать его чемоданы, – а затем в вагоне (он едет в первом классе, по вагонам идет бой-сан из вагона-ресторана, раздавая билетики на обед) мистер Райт, негодуя, видит, что в вагоне-ресторане сначала перекормят всех японцев, даже третьеклассников, и только потом позовут его, первоклассника. И накормят, черт знает, какой белибердою, подделанной под английскую кухню. Но и этой белиберды дадут такое количество, что мистер Райт поднимается из-за стола голодным, в горькой обиде от голода и от того, что его не уважают.
«Мистер Смит остановился в Токио в Империал-отеле, иначе он «потеряет лицо». За номер платит двадцать семь иен в сутки. И ему отовсюду дует. И его не уважают. И кругом него стена вежливейших лиц, – не лиц, а масок, через которые мистер Смит ничего не видит.
«Мистер Смит приехал заключить торговую сделку, и он ее заключит, – но непременно так, что он будет надут. Мистеру Райту вечером скучно, но в театр он не пойдет, ибо в тех местах, где японцы плачут, ему хочется спать. В ресторан он не пойдет, ибо никаким рублем его не заставишь кушать каракатицу. Хорошую девушку, гейшу из чайного домика, которая любила бы мистера Райта и была бы страстной, мистер Райт достать не может в этой, по его понятиям, развратной стране, – ибо хорошая японка не пожелает иметь интимных дел с европейцем, от которого – на нос японцев – кисло пахнет, а в Йосивару пойти – вся охота пропадет, как только он увидит, что там такая спокойная деловитость и институтственность, что даже выпить нельзя.
«И мистер Смит раздумается о землетрясении. И ночью, когда на самом деле будет маленькое землетрясение, он выскочит в коридор из своего номера мертвецки бледным, без подштанников и с туфлей в руках.
«И мистер Смит презирает Японию, ее камни, ее народ – чистосердечнейше, искреннейше. И если мистер Райт к тому же писатель, он пишет тогда – книги! – книги, интересные только тем, что в них можно проследить расовую ненависть европейца-англичанина к японцу.
«– Это же, черт знает, что такое, – говорит мистер Райт: – это же муравьи, термиты, которых даже землетрясения не унимают!.. Это же, это же, – и мистер Смит в страхе и недоумении склонен предаться метафизике! – –
«Я сразу открываю карты потому, что у меня нет ничего, кроме окончательного недоумения и ощущения окончательного идиотства перед японской полицией, – и ничего нет, кроме благодарности и уважения и даже виновности, – перед японской общественностью.
«…О полиции.
«В японских театрах есть такие «никтошки», которых надо не видеть, но которых все видят и которые в своей невидимости – тоже – играют. Сами японцы своих секретных агентов называют «ину» – собаками. Так вот эти «никтошки-ину», никтошние собаки, много мне крови испортили.
Китай был мне увертюрой. На китайской границе у меня отобрали все книги, взяли даже Флобера «Саламбо», издание 1897 года: большевистская зараза. В Харбине на моей лекции, когда я открыл рот, чтобы говорить, подошел ко мне китае-офицеро-полицейский чин и сказал, дословно, следующее:
«– Гавари – нельзя. Мала-мала пой, мала-мала танцуй. Читай нельзя.
«Я ничего не понял. Мне перевели: полиция запрещает мне говорить и читать, но разрешает танцевать и петь. – Звонили по властям, волновались, недоумевали. Некоторые советовали даже лекцию мою читать мне нараспев. Петь лекцию я отказался. Этакий добрый Китай: стоит, смущенно улыбается, вежливый, ничего не понимает и все объясняет в сотый раз:
«– Гавари нельзя. Мала-мала пой.
«Так и разошлись ни с чем.
«…Удивительнейшая, прекраснейшая на глаз страна – Корея, Страна Утренней Ясности, как она называется по-корейски, пустынная страна гор, долин, голубого моря. В вагоне, кроме нас, ехали японские офицеры, синяя весна благословляла землю. Мы сидели в обсэрвейшэн-кар, в стеклянном вагоне, прицепленном к концу поезда для того, чтобы из окон его можно было обозревать красоты, поистине прекрасные. Мы сидели на терраске обсэрвейшэн-кар, грелись мартовским солнцем, любовались белыми одеждами корейцев, точно вся Корея – некий средневековый, белоодеждый монастырь. Корейцы, высокие, стройные, в белых одеждах, трудились над рисовыми полями. В вагоне-ресторане бои подавали медленно, в этом солнце и тепле после голубых и отчаянных маньчжурских морозов. Впереди, к ночи, предстояли Фузан, Цусимский пролив, – наутро – Япония, Симоносеки.