– все время мне снился сон, все время хотел восстановить фантазией и знанием те корабли, которые везли в Америку пионеров, – этакий парусник, – этакие люди за столом в кают-компании, заросшие бородами, в свете чадных масленок – ибо в Америку ехали с единым желанием – хорошо жить, всячески хорошо жить, каждый по своему пониманию, – и ехали со всех концов земли, убегая от гнета европейской тогдашней властишки, от голода и бесправия, сектанты, бандиты, авантюристы, мечтатели. Волнами американского заселения можно проверять негативы европейской истории. Время олицетворило хорошее житие в доллары.
Ах, ох, ух, эх, Америка!
Надо вернуться в Нью-Йорк, чтобы поставить вещи на свои места. Я употребил сейчас «ох, ах, ух», – так же, как это было в первых моих из Америки письмах, – и первые страницы я писал, чтобы передать американское обалдение.
Некогда в одном из моих романов я имел образ, который я наполнил новыми ощущениями в Нью-Йорке, – эти ж мои ощущения Нью-Йорка обязательны мне для всей Америки, для USA.
Я писал:
...«…на курганах у нас выкапывают иной раз каменных баб, – археологу баба та – красота прекрасная, – но мельчайшей букашке, которая ползет по щеке этой красоты, видны будут только комья грязи, камень да пыль: надо стать в рост красоты, чтобы видеть ее».
На самом деле, любуемся мы некою прекрасною дамой, видим, как все у нее прекрасно и на своем месте, а инфузория, которая в этот самый момент ползет по щеке данной дамы от рта ко глазу, – эта инфузория попадала в кратер ноздри, болталась по красным пескам пустыни Аризона, называемой щекою, видела пальмовые насаждения ресниц. Эмоциональная линия образов каменной бабы и раскрашенной красавицы с эмоциональной линией нью-йоркских ощущений не совпадает. И тем не менее –
С шестидесятого, сотого этажей Нью-Йорк – поразительный, неописуемый, необыкновенный, зловещий, зловеще-прекрасный город, – город торжества индустрии, размаха, человеческого умения, – ни одному Татлину и европейскому поэту-урбанисту не снилась такая необыкновенность, такое величие, такие конструкции, такие линии и грандиозность, единственные в мире, неповторимые. Для европейца Нью-Йорк с небоскребов скорее сон, чем явь, – и сон ни с чем не сравнимый, разве от детства осталось воспоминание фантазии, библейское воспоминание города Вавилона, которого никто не видел, и именно этой невиданностью Нью-Йорк похож на Вавилон. Нью-Йорк – нечеловечески-грандиозный город, нечеловеческий, зловещий, поразительная конструкция. С крыши Эмпайра (иль от грифов Крайслер-билдинга) океан, Гудзон, Ист-ривер, горы Нью-Джерси – ваши братья. Шестнадцати-, десятиэтажный Нью-Йорк (а в среднем он и есть десятиэтажный, имея целый ряд районов трехэтажных) – этот Нью-Йорк лежит у ваших ног, в дыму, тумане и гуле улиц, лежит далеко внизу. И рядом с вами равноправными братьями стоят в облаках, а иной раз и над облаками, братья-небоскребы. Вдали равным братом и господином величествуют небоскребы Уолл-стрита, нечеловеческая красота!
Человек, стоящий на крыше Эмпайра, подпертый Эмпайром, есть человек, стоящий в уровень – нечеловеческих! – красоты и необыкновенности Нью-Йорка.
Но, если идти по улицам Нью-Йорка (идти или ехать в авто, по вторым этажам улиц, в сабвеях), Нью-Йорк – ужасный город, ужаснейший в мире, безразлично, на Парк-авеню или на Бауэри. Город оглушен грохотом. Город дышит не воздухом, но бензином. Город обманут проститучьей красотой электрических реклам. Улицы завалены мусором без единого листочка. Город превращен в громадную какую-то керосинку копоти и удушья. Взбесившийся город, полезший сам на себя железом, бетоном, камнем и сталью, сам себя задавивший. Город, в котором человеку жить невозможно, как невозможно в этом городе ездить на автомобилях, ибо автомобилям приходится ездить не по улицам, но друг по другу, несмотря на то, что в этом городе собрано наибольшее количество лучших в мире автомобилей и автомобильных марок.
Индивидуализм! – люди, идущие, едущие по улицам Нью-Йорка и наслаждающиеся радио, кино, бурлесками, Кони-Айлендом, – это те, которые ползут по прекрасной красоте каменной бабы, вырытой из раскопок очень-очень древних и очень примитивных – курганов!
Этот город имеет позор Бауэри, единственной в мире улицы люмпен-пролетариев, трэмпов, свалившихся с доллара (и этих горьковских люмпенов в Америке, конечно, больше, чем в Китае). На Бауэри в лавках продают башмаки, снятые в моргах с мертвецов-беспризорных. На Бауэри есть ночлежные дома, но люди спят там на асфальте тротуаров, подложив под себя мусор газет, поднятых на этих же асфальтах, потому что эти ночлежные дома работают в четыре смены. Через каждые шесть часов опрастывается помещение ночлежек от людей, чтобы впустить новую людскую пачку – тех, которые ожидали очереди на асфальте тротуаров. Если в Америке нет восьмичасового рабочего дня, – то для людей с Бауэри крыша в ночлежке только на шесть часов. Эта улица всем своим полдолларовым населением – в башмаках с мертвецов – идет по ночам на угол Бродвея и Сорок Второй стрит, в нейтральнейшее место театров и рекламного сумасшествия роскоши, – идет для того, чтобы, стоя в очередях, в одном месте получить чашечку бульона и сандвич от армии спасения, а в другом – никель, пять центов, – чтобы слушать божественный бред армии спасения и видеть, как волны людей, повторенные Кони-Айлендом, идут из кино и в кино, американскую радость! – Бауэри повторена на Мотт-стрит, где в «ночной церкви» бездомники спят под вой батюшек. Этот город, как и вся Америка, имеет позор негритянского вопроса, упершегося в Гарлем. Этот город имеет упорную нищету, упорную тесноту и упорную волю не голодать и жить по-человечески, – грязную, и все же в белом воротничке, теснейшую и отчаяннейшую борьбу за существование Ист-Сайда. Индивидуализм! – никакой одесский привоз старых времен не сравнится с палатками и лотками переулков Ист-Сайда, где к громам города примешаны крики детишек, возрастающих на бетоне улиц под автомобильными колесами, и вопли лоточников, которые орут на всех языках мира: