Когда меня спросили на конференсе, – после того, как синопсис был оглашен, – что я об этом думаю? – я совершенно чистосердечно сказал, что синопсис этот кажется мне совершенной ерундой. Моему утверждению, к удивлению моему, никто не удизился. И никого мое утверждение не обидело. Политики мы не касались, избави Боже, – при чистом-то искусстве! – но уроки политграмоты я давал несколько часов подряд. Со мной соглашались охотно. Я говорил, что если злодей необходим, то следовало бы за злодея взять русскую контрреволюцию. Рассказывал о саботажниках и о процессе Рамзина. Толберг попросил меня перерассказать ему еще раз, что такое саботаж. Выслушал и сказал:
– О'кэй, пусть вместо ГПУ злодеем будет саботаж! Я рассказал, что такое колхозное движение. Толберг выслушал и сказал:
– Уэлл, не надо крестьянского восстания, – придумайте какую-нибудь волнующую, вроде бунта, картину! Щюр!
Я говорил, что американец не может бежать из СССР, ибо, если он бежит, значит он дурак, а дурак не может быть героем, а если он герой и не дурак, то он не побежит, ибо ни один американский инженер еще не бегал из СССР. «Уэлл» это значит: итак, стало быть, «щюр» – конечно. С этих слов американцы начинают фразы, когда хотят быть глубокомысленными.
– Уэлл, – сказал Толберг. – Но побег нам необходим как трюк. Придумайте, каким образом может быть побег правдоподобен для героя, потому что побеги очень нравятся американскому зрителю.
Я говорил, что можно, мол, придумать и такую комбинацию, когда на Гренландии будут созревать лимоны, но Гренландия тогда будет не Гренландией, а Голливудом, – а меня приглашали быть автором и советником в фильме просоветском.
– Уэлл, – сказал Толберг, – мы ставим фильм именно просоветский, и мы пригласили вас как большевика. Но придумать побег необходимо! Щюр!
Следует сказать, что в картине работать я хотел, ибо понимал, какое громадное значение имеет кино в той же Америке, – и сделать картину, в которой было бы правдоподобия хоть на семьдесят пять процентов, это мне казалось – по моим размерам – делом большим. Приехав в Голливуд, я изложил дирекции мою программу. Она была проста. Я говорил, что для меня приемлемы условия работы только в том случае, если мне дадут возможность сохранить исторические перспективы, – СССР строит социализм, СССР ведется коммунистической партией, – это есть исторические факты и их, фактов, перспективы. Мне сказали: о'кэй, уэлл! Я имел тогда уже представление о Голливуде вообще и, прослушав синопсис, склонен был считать его глупостью больше, чем политикой, тем паче, что спасти ГПУ от злодейства, а колхозы от восстаний не стоило никаких трудов.
Ночи две голливудских мы с Джо не спали, так и сяк придумывали побег! – С Морганом ничего не выходило. Тогда мы решили, что бежит Таня, а Морган бегает за ней из-за любви. Таню мы исключили из партии. То мы комбинировали так, что Таня никогда и не была в Америке, а так, русская буржуичка, переводчица и прочее. То мы оставляли ее первоначальное пребывание в Америке. – Ничего не выходило! – Ничего не выходило и с Николаем, ибо невозможно придумать комбинацию, когда коммунист помогает побегу, оставаясь коммунистом! – Действительно, надо было, сидя в Голливуде, придумать произрастание апельсинов на Гренландии.
Придумали мы лишь одно: речь, которую я сказал на следующем конференсе.
Декарт однажды утвердил заповедь: «Я мыслю – стало быть, я существую». И европейская философия века полтора билась с этой формулой, путая философию, ибо по этой формуле чрезвычайно трудно примирить человека с космосом и очень легко утвердить мир не как реальность, но как представление. Билась философия до тех пор, пока не пришел человек и не сказал, что корень зла находится не в примирении этой формулы с действительностью, а в самой формуле, ибо формулу надо переделать. – «Я существую – стало быть, я – часть природы». – «Я мыслю – стало быть, я существую» – в это самое у нас превратился побег. Гренландскими изысканиями заниматься не стоит. Лучше не в Голливуде придумывать сценарий и затем подгонять под него советскую действительность, но, наоборот, сценарий подогнать под действительность, опустив гренландские лимоны побегов. Так говорил я.
– Уэлл, – сказали мне, – но мы хотим поставить просоветский фильм.
– Именно поэтому я и не спал полторы ночи, – ответил я.
– Но просоветский фильм, – сказали мне, – это значит: пусть большевики делают у себя, что хотят, хотя бы и социализм. Мы признаем пятилетку и ваше строительство. Мы за признание Советов и восстановление дипломатических отношений, потому что нам выгодно с большевиками торговать. Но то, что происходит у большевиков, это никак не годится для американцев. В фильме надо показать, что у большевиков не могут жить даже американские коммунисты. Все это надо показать в фильме, который мы намерены крутить.
Я выслушал, понял, что это уже не глупость, но политика, хоть и очень глупая, вытащил мой договор, по которому я мог в каждые двадцать четыре часа порвать этот самый договор, и сказал: гуд-бай, до свидания! – выморочив имя свое из голливудских дел.
Мне сказали, что я могу откуда хочу выписывать и вытелеграфировывать книги и выдумывать, что я только вздумаю, лишь бы это было кинично и было чистым искусством. Напомнили мне, что я – привилегированный. И спросили удивленно: ужели я действительно не хочу работать? – ужели я на полпроцента не хочу отступить от истории, от той самой, перспективы которой я ставил условием своей работы?
– Нет, – сказал я, – я не предатель.