Странное поведение.
«Доктор. – Когда вы заметили первые признаки помешательства?
Домохозяин. – Вчера, когда он пожелал мне уплатить за квартиру».
Скверные дела.
«Посетитель в ресторане. – Что это, голубчик, у вас так скверно пахнет?
Хозяин ресторана. – Что так скверно пахнет? – это мой бизнес так пахнет!»
Среди музыкантов.
«Пианист (к скрипачу). – Как ваши дела? – в связи с безработицей вы, должно быть, имеете много досуга для самоусовершенствования?
Скрипач. – Я так часто отношу мою скрипку в ломбард, что хозяин ломбарда играет уже лучше меня».
Конец депрессии.
«– Знаете, а ведь кризис уже кончился!
– Неужели!?
– Да, совершенно верно. Депрессия кончилась. Началась паника!»
Как найти улицу в Америке.
«– Скажите, как пройти до такой-то улицы?
– Поверните налево, отсчитайте две очереди безработных за бесплатным супом и поверните направо. Затем отсчитайте еще три очереди безработных и поверните налево. Там вы увидите ряд домов, из которых выселяют бедняков за неуплату квартирной платы. Это и есть улица, нужная вам».
Газетные вырезки можно увеличить сто- и тысячекратно. Да и надо увеличить, чтобы услышать ту тишину, которую предлагали Гувер и Морган. Комментировать эти газетные вырезки не стоит, они сами сказали за себя, – совершенно ясна мудрость Гувера, когда он в послании конгрессу утверждал, что «нормальный образ жизни и развлечений» – залог будущего американского просперити. Газетные вырезки показали, как американцы активно изживают кризис. Что касается американской тишины, то о ней рассказано в начале этого – о'кэй, американского романа: – американские врачи, исследовавшие влияние нью-йоркского шума на человеческий организм, утверждают, что шум от времени до времени становится необходимостью, и утверждают, что джаз порожден именно необходимостью шумов для человеческого организма. В начале ж романа рассказано, что на бойнях в Чикаго не механизировано только одно – предательство. Газетные вырезки о математических концертах (которые проходят в тишину) выпущены мною сознательно. Но если газетные вырезки мною не комментируются, – это ни в коей мере не значит, что можно забыть обо всем том, что рассказано выше в этом – о'кэй, американском романе, – и в первую очередь не следует забывать, что все же Америка – самая богатая, самая сильная, наитехнически усовершенствованная страна, – самая, самая, самая – тысячи людей шагают сейчас по тишине Америки. Это не только марши безработных. Идут вразброд, в одиночку. Они всюду: и на «макадамизированных» трактах и на проселках, в прериях и в лесах, в городах и пустынях. Пути их встречаются, переплетаются, пересекаются. Они сами не знают, куда идут. Это – не трэмпы. Это – безработные и потерявшие голову. Иногда они ползут на «фордах», трещащих, как аэропланы. Иногда они плывут на плотах по Миссури и Миссисипи. Глаз их – как у того, в Калифорнии, который рыл давно вырытое золото. Они живут в пещерах, на пустырях, на Бауэри. По рассветам они роются в помойных ямах, ища объедки.
В лето 1931 года забастовали шахтеры штатов Пенсильвания, Огайо, Вест-Вирджиния, позднее к ним присоединились шахтеры штатов Иллинойс и Кентукки. Бастовало больше ста тысяч человек. Казалось бы нелогичным: забастовки в год рабочего голода и безработицы. Но логика реальных вещей указала шахтерам, что толковее бастовать и голодать, чем работать и голодать. Рабочие работали на шахтах только два дня в неделю. Шахтовладельцы (министр и вождь республиканцев Мэллон) ставили условием, чтобы рабочие делали закупки в шахтовых магазинах. За два дня труда рабочие не вырабатывали достаточно хлеба, голодали и лезли в петли долгов шахтовладельцев. Рабочие забастовали. Забастовало сто тысяч человек, ибо бороться и умирать – честнее, чем просто умирать. И эта борьба стала борьбою не на жизнь, а на смерть. В борьбу вступили женщины, старики, подростки. В Нью-Йорке, на Унион-сквере, в месте рабочих демонстраций, я был на демонстрации сочувствия шахтерам. Я видел, как говорила девочка-шахтерка, дочь шахтера, маленький человек лет тринадцати-пятнадцати. Она заволновалась, когда поднялась на трибуну под тысячи глаз. Она начала с наивной вещи, – с того, что в их поселке закрыто кино, а поселок охраняется полицией, и она с подругой в праздник бегала тайком, мимо полиции, в соседний город, в кино, за десять миль, чтобы посмотреть кинокартину. Эта наивная вещь мне показалась страшнее ее страшного. А она рассказывала, как шахтеры были прикреплены к месту работы, как они вынуждены были все покупать в единственном на шахте магазине – и покупать не на деньги, но на медные бляхи, которые вместо денег выдавала компания.
Я приведу газетную вырезку, телеграмму из Питтс-бурга:
«Питтсбург, Пенсильвания, 28 июня 1931. – К воскресенью подведена следующая статистика шахтерской забастовки и преследований шахтеров со стороны шахтовладельческой полиции. Убито шахтеров – 3. Тяжело ранено (с возможным смертельным исходом) – 19. Избито дубинками и отравлено газами – свыше 2000. Арестовано – 550».
Теодор Драйзер объезжал места забастовки. Он написал воззвание, названное им: «Я обвиняю». Драйзер рассказывал, что конные полицейские сгоняют шахтеров даже с тротуаров, совершенно запрещая ходить по «хозяйскому» асфальту улиц и дорог.
Было утро, знойное, как сковорода с плиты, и душное, как испорченная керосинка, нью-йоркское утро, гремящее всеми нью-йоркскими шумами, воняющее всеми нью-йоркскими запахами, защемленное небоскребами и политое солнцем. В то утро я ходил в дом 54 по улице Лафайета. Из окон этого дома видны – тюрьма, с одной стороны, и с другой стороны – суд. Далеко на улице, загибая в переулок, стояла очередь людей к этому дому. По улице полз конвейер автомобилей. Очередь пребывала в тишине. Я и Джо, мы вошли в этот дом. В казарме зала этого дома было ровно тысяча человек, таких же, как в очереди. Помещение было разгорожено канатами и загажено нищетой. В доме была тишина. Люди в доме стояли, сидели на окошках, сидели на корточках, сидели на полу. За столами скучали клерки. На каждом столе было по телефону. От времени до времени звонил телефон. Клерк, на столе которого был телефонный звонок, вставал на стул с рупором в руке. Рупора не требовалось, ибо в казарме наступала немая тишина, такая, которая может быть только в ожидании. Клерк все же кричал в рупор: