– Нужен мастер для починки радиобуфета! два часа работы! пятьдесят центов час!
Я никогда не знал, что выражение надежды – есть жалкое, оскорбительное для человека выражение лица. Десятка три людей протягивали вверх руки, они не замечали, как отталкивают друг друга, – работа! надежда на работу! – И нет, должно быть, страшнее тона, чем тон человеческой мольбы, жалкий и унизительный для человеческого достоинства, – люди кричали клерку:
– Ради бога! – я хороший мастер!
– У меня семья!
– Честное слово, я хороший мастер, и у меня больная дочь!
Через двадцать минут другой клерк кричал от другого стола, также в рупор:
– Нужны двое для подрезывания деревьев за городом! работы один день! полтора доллара в день!
Так повторялось семь раз в час. Так прошел час. Тогда первой тысяче безработных, которая была в казарме зала, предложили уйти из дома, чтобы уступить место тем, которые дожидались
Так ежедневно через контору по найму в доме 54 по улице Лафайета каждый день проходило восемь-девять тысяч человек. Работу здесь получило два-три процента всех приходивших сюда, работу сроком от суток до одного часа.
С нами вместе выходил с биржи прокарауливший свой час мужчина лет тридцати, в пиджаке, с шерстяным шарфом на шее вместо воротничка и без шляпы. Я пригласил его пойти с нами позавтракать. Это вне американских традиций. Он смутился. Он заотказывался. Он пошел с нами.
Вот уже полгода он ходит изо дня в день по улицам в поисках работы. Дважды он «покупал» работу, – то есть частная контора по найму давала ему работу с тем, чтобы половину заработка он отдавал конторе. Дважды он был в больнице, оба раза по одной и той же причине – от голода. Один раз его подобрали в хлебной очереди, другой раз он упал на улице. Он помнит, что когда его подбирали на улице в карету «скорой помощи», полисмен тихо сказал санитару: «Голодающий» – и громко крикнул зевакам: «Ну, что вам здесь надо, разве вы не видели эпилептиков!?» – Последние ночи этот безработный проводил в сабвеях, и он ходил без шляпы, так как он не уплатил хозяйке за койку, и хозяйка, прогнав его, задержала все вещи. Он сказал:
– Я всегда уважал частную собственность, но я не могу больше видеть, как люди едят, – глаза его повторили выражение того золотоискателя, которого я видел в Калифорнии, – этот человек был совершенно явно на краю физической катастрофы, – но также на краю и морального перерождения; он продолжал: – «Самоубийство, преступление, безумие, – я не знаю, – я хочу только одного – работы!»
И в этот же день я был у Теодора Драйзера. Он вернулся из Питтсбурга. Джо и я, мы приехали к нему в три. Это было за несколько дней до моего отъезда, и мы приехали к Драйзеру прощаться. По-летнему, вещи были убраны и квартира казалась пустою. Нам отпер Драйзер, никого, кроме него, не было дома. Мы сели в пустом его и громадном кабинете. Каждый раз, как я встречался с Драйзером, Драйзер поднимал тему о будущем социализма, – я думаю, он работал тогда над вещью круга этих тем. И в этот пустой день Драйзер вернулся к этой теме. Он поставил вопрос, который, по-видимому, он еще не разрешил и разрешал, для себя, по-своему:
– При социализме, при коммунизме, когда коммунизм пройдет по всему земному шару, останутся иль не останутся мерзавцы?
Драйзер – старик. У него совершенно старческие руки и совершенно старческая привычка держать в руках, аккуратно комкая, носовой платок. И у Драйзера совершенно молодые глаза. Драйзер – прекрасный старик! Мы разговаривали через Джо. У нас была конституция, – через десяток моих фраз Драйзер говорил – «стап!» (точка), – и Джо переводил.
Я должен был отвечать на вопрос – будут или не будут при социализме мерзавцы? – Я говорил о социальных и биологических инстинктах, которые предрешают мерзавство в человеке. Я полагал, что социализм, уничтожив социальное неравенство, уничтожит мерзавство, связанное с этим неравенством, и социальные инстинкты будут перестроены в первую очередь. Я полагал, что очередь даже для ряда биологических инстинктов не за горами. Социальная медицина, равная для всех, обязательная для всех и профилактическая, рядом с грамотностью вообще и с социальной грамотностью в первую очередь, освободит человечество от эпилептиков, от туберкулезных и сифилитиков, перестроит здоровье человечества, – увеличит рост человечества, – перестроит биологию организма каждого индивидуума, создаст здоровую психологию здорового человека – и уничтожит, стало быть, биологическое мерзавство, связанное с мерзостью нездоровья, чахоток, чумы.
Драйзер, перебивая через десяток фраз, говорил:
– Стап! – слушал перевод, думал и спрашивал дальше: – Ну, а горбатые? – Ну, а затем? – посмотрите кругом, на земной шар, – человечество уже живет стотысячелетье и – какая мерзость!
Я предлагал вспомнить не стотысячелетье, но последнюю тысячу лет, или даже пятьсот, проследить время от средневековья до теперешних дней.
Драйзер сказал:
– Стап! – выслушал перевод и возразил предложением: – Зачем от средневековья и пятьсот лет? – возьмите полтораста лет Соединенных Штатов, – конституция прав человека и – такая мерзость, как в Питтсбурге!
Мы не договорились. Я верил и знал, что социализм освободит человечество от очень большого количества мерзости – социализм и будущее, ибо будущее человечества – социализм. Драйзеру это было не ясно, он не очень верил, и он лучше меня видел прошлое. Так пришел час обеда. В тот пустой день к этому часу выяснилось, что и у Драйзера, и у нас обеденный час пуст. Мы решили обедать вместе. И Драйзеру, и мне надо было отлучиться по мелочным делам. Мы условились встретиться в ресторане, в стареньком французском ресторанчике на 47-й улице. Еще до своей поездки в Калифорнию я был в этом ресторане.